— А, дай вам боже! — одобрительно сказал Иван Федорович, стоявший у старого граба. — Стахович тут?
— Тут, — не подумав, отвечал начальник штаба. Партизаны переглянулись и не обнаружили Стаховича.
— Стахович! — тихо позвал начальник штаба, вглядываясь в лица партизан в ложбине. Но Стаховича не было.
— Та вы, хлопцы, може, до того очумели, шо не бачили, як его вбило. А може, кинули его десь раненого! — сердился Проценко.
— Что я, мальчик, что ли, Иван Федорович! — обиделся начальник штаба. — Как мы с позиции уходили, он был с нами, целехонек. А бежали мы по самой гущине и не теряли друг друга…
В это время Иван Федорович увидел скрытно подползавшую к нему сквозь кусты, гибкую, несмотря на преклонный возраст, фигуру Нарежного, за ним тринадцатилетнего внука его и еще несколько бойцов.
— Ах, ты, сердяга! Друг! — обрадованно воскликнул Иван Федорович, не в силах скрыть своих чувств.
Вдруг он обернулся и тоненько, слышно для всех протянул:
— Гото-овсь!..
В позах партизан, припавших к земле, появилось что-то рысье.
— Катя! — тихо сказал Иван Федорович. — Ты ж не отставай от меня… Если я когда… Если было что… — Он махнул рукой. — Прости меня.
— Прости и ты… — она чуть наклонила голову. — Если останешься жив, а со мной…
Он не дал ей договорить и сам сказал:
- Так и со мной… Детям расскажешь.
Это было все, что они успели сказать друг другу. Проценко тоненько крикнул:
— Вперед!
И первый выбежал из ложбины.
Луна, высунувшаяся из-за края степи, осветила как бы несшиеся низко над степью две цепочки людей, построившиеся на бегу клином с вожаком во главе, как караван журавлей.
Они не могли дать себе отчета в том, сколько их осталось и сколько времени они бежали. Кричать уже не было силы; казалось, не было уже и дыхания, ни сердца; бежали молча, иные — еще стреляя на бегу, другие — побросав автоматы, чтобы легче было бежать. Иван Федорович, оглядываясь, видел Катю, Нарежного, его внука, и это придавало ему силы.
Вдруг где-то позади и справа по степи раздался рев мотоциклов, он далеко разнесся в ночном воздухе. Звуки моторов возникли уже где-то впереди; они обступали бегущих со всех сторон.
Одно мгновение Ивану Федоровичу казалось, что все кончено: единственным выходом для них было залечь в круговую оборону здесь, посреди степи, и погибнуть с честью.
Но инстинкт подсказал людям другое: рассыпаться, уйти в землю, проползти неслышно, как змеи, пользуясь зыбким светом луны и изрезанным рельефом местности. И люди исчезли из глаз — один за другим.
Не прошло и нескольких минут, как Иван Федорович, Катя, Нарежный и внук его остались одни в степи, залитой светом луны. Они оказались среди колхозных бахчей, простиравшихся на несколько гектаров вперед и вверх и, должно быть, по ту сторону длинного холма, вырисовывавшегося своим гребнем на фоне неба.
— Обожди трохи, Корний Тихонович, бо вже нечем дыхать! — И Иван Федорович бросился на землю.
— Соберитесь с силами, Иван Федорович, — стремительно склонившись к нему и жарко дыша ему в лицо, заговорил Нарежный. — Не можно нам отдыхать! За той горкой село, там я людей знаю, спрячут нас…
И они поползли бахчами за Нарежным, который изредка оборачивал на Ивана Федоровича и на Катю кремневое лицо свое с пронзительными глазами и черной курчавой бородой.
Они выползли на гребень холма и увидели перед собой село с белыми хатами и черными окнами, — оно начиналось метрах в двухстах от них. Бахчи тянулись до самой дороги, пролегавшей вдоль плетней ближнего ряда хат. И почти в тот самый момент, как они выползли на гребень холма, по этой дороге промчалось несколько немцев-мотоциклистов, свернувших в глубь села.
Огонь автоматов попрежнему вспыхивал то там, то тут; иногда казалось, что кто-то стрелял в ответ, и эти раскатистые звуки в ночи отзывались в сердце Ивана Федоровича болью и мраком. Внук Нарежного, совсем не похожий на деда, белесый, иногда робко и вопросительно подымал на Ивана Федоровича детские глаза, и трудно было смотреть в эти глаза.
На селе слышны были резкие удары прикладов о двери, немецкая ругань. То наступала тишина, и вдруг доносился детский вскрик или женский вопль, переходивший в плач и снова вздымавшийся до вопля-мольбы в ночи. Иногда и в самом селе, и мимо него, и совсем в стороне взревывали мотоциклы — один, несколько, а то казалось — целый отряд движется. Луна вовсю сияла на небе. Иван Федорович, Катя, у которой саднила нога, натертая сапогом, и Нарежный с внуком — все лежали на земле, мокрые и съежившиеся от холода.
Так дождались они, когда все стихло и на селе и в степи.
— Ну, пора, бо развидняе, — шепнул Нарежный. — Будем ползти по одному, друг за дружкой.
По селу слышны были шаги немецких патрулей. Изредка то там, то здесь вспыхивал огонек спички или зажигалки. Иван Федорович и Катя остались лежать в бурьяне позади хаты, где-то в центре села, а Нарежный с внуком перелезли через плетень. Некоторое время их не слышно было.
Запели первые петухи. Иван Федорович усмехнулся.
— Ты что? — шопотом спросила Катя.
— Немцы всех петухов порезали, два-три на все село поют!
Они впервые внимательно, осмысленно посмотрели друг другу в лицо и улыбнулись одними глазами. И в это время послышался шопот из-за плетня:
— Где вы? Идите до хаты…
Высокая, худая женщина, сильной кости, повязанная белой хусткой, высматривала их через плетень. Черные глаза ее сверкали при свете луны.
— Вставайте, не бойтесь, нема никого, — сказала она. Она помогла Кате перелезть через плетень.
— Как вас зовут? — тихо спросила Катя.
— Марфа, — сказала женщина.
— Ну, як новый порядок? — с угрюмой усмешкой спрашивал ее Иван Федорович, когда и он, и Катя, и старик Нарежный с внуком уже сидели в хате за столом при свете коптилки.
— А новый порядок ось який: приихав до нас нимець в комендатуры и наложив шесть литров молока з коровы у день, девъять штук яець з курицы в мисяць, — застенчиво и в то же время с какой-то диковатой женственностью, покашиваясь на Ивана Федоровича своими черными глазами, сказала Марфа.
Ей было уже лет под пятьдесят, но во всех движениях ее, с какими она подавала на стол еду и убирала посуду, было что-то молодое, ловкое. Чисто прибранная беленая хата, украшенная вышитыми рушниками, была полна ребят — мал мала меньше. Старший ее сын, четырнадцати лет, и дочь, двенадцати, поднятые с постелей, дежурили теперь на улице.
— Як два тыждня, так и новое завдання сдавать худобу. Ось дивитесь, у нашому сели не бильш, як сто дворов, а вже в другий раз получили завдання на двадцять голов худобы, — ото вам и новий порядок, — говорила она.
— Ты ж не журись, тетка Марфа! Мы знаемо их ще по осьмнадцатому року, Воны як прийшли быстро, так и уйдуть!.. — сказал Нарежный и вдруг захохотал, показав крепкие зубы. Его турковатые глаза на кремнистом загорелом лице мужественно и лукаво сверкнули.
Иван Федорович искоса взглянул на Катю, строгие черты лица которой распустились в доброй улыбке. После многих суток боев и этого страшного бегства такою молодой свежестью повеяло на Ивана Федоровича и на Катю от двух этих не молодых людей.
— А що ж я бачу, тетка Марфа, як воны вас ни обдирают, а у вас ще е трошки, — подмигнув Нарежному, сказал Иван Федорович, указав кивком головы на стол, на который Марфа «от щирого сердца» выставила и творог, и сметану, и масло, и яичницу на сале.
— Хиба ж вы не знаете, що у доброй украинской хати, як бы ни шуровав, всего ни съисты, ни скрасты, пока жину не убьешь! — отшутилась Марфа с таким девическим смущением, до краски в лице, и с такой грубоватой откровенностью, что и Иван Федорович и Нарежный прыснули в ладони, а Катя улыбнулась. — Я ж усе заховала! — засмеялась и Марфа.
— Ах, ты ж умнесенька жинка! — сказал Проценко и покрутил головой. — Кто ж ты теперь — колхозница, чи единоличница?
— Колгоспница, вроде як в отпуску, пока немцы не уйдуть, — сказала Марфа. — А немцы считають нас ни за кого. Всю пашу колгоспну землю воны считають за германьским… як воно там — райхом? Чи як воно там, Корний Тихонович?