Как раз в это время кто-то постучал в занавешенное окно, но они не растерялись: немцы и полицаи еще ни разу не заходили в этот дальний конец выселков. И действительно, это пришли Олег и Туркенич, — они никак не могли усидеть дома, им тоже хотелось поскорей оттиснуть что-нибудь в своей типографии.
Но потом оказалось, что они вовсе не такие уж простаки: Туркенич потихоньку отозвал Жору, и они вместе вышли в огород, а Олег как ни в чем не бывало остался помогать Володе и Толе.
Туркенич и Жора прилегли возле межи под солнышком, часто закрывавшимся тучами и гревшим уже по-осеннему, — земля и трава были еще влажные после дождя. Туркенич склонился к Жоре и зашептал ему на ухо. Как он и ожидал, Жора сразу ответил ему со всей решительностью:
— Правильно! Это и справедливо и поучительно для других подлецов!.. Конечно, я согласен.
Это было очень тонкое дело-найти среди ребят таких, кто не только пойдет на это из чувства справедливости и чувства дисциплины, а у кого высокое моральное чувство долга настолько претворилось в волю, что рука его не дрогнет.
Туркенич и Сережка Тюленин наметили первым Сергея Левашова: это был цельный парень и сам уже многое испытал. Потом они остановились на Ковалеве: он был смел, добр и физически очень силен, — такой человек им был нужен. Сережка предложил было и Пирожка, но Туркенич отвел его за то, что Пирожок слишком был склонен к авантюрам. Лучшего друга своего, Витьку Лукьянченко, Сережка мысленно сам отвел из жалости к нему. Наконец они остановились на Жоре. И они не ошиблись.
— А вы не утвердили состав трибунала? — спросил Жора. — Не нужно, чтобы он занимался долгим разбирательством, важно, чтобы обвиняемый сам видел, что его казнят по суду.
— Мы сами утвердим трибунал, — сказал Туркенич.
— Мы будем его судить от имени народа. Здесь сейчас мы законные представители народа. — И черные мужественные глаза Жоры сверкнули.
«Ах, орел парень!» подумал Туркенич.
— Нужен бы и еще кто-нибудь, — сказал он.
Жора задумался. Володя пришел ему на ум, но Володя был слишком тонкой душевной организации для этого дела.
— У меня в пятерке есть Радик Юркин. Знаешь? Из нашей школы. Думаю, он подойдет.
— Он же мальчишка. Еще переживать будет.
— Что ты! Мальчишки ни черта не переживают. Это мы, взрослые люди, всегда что-нибудь переживаем, — сказал Жора, — а мальчишки, знаешь, ни черта не переживают. Он такой спокойный, такой отчаянный!
В то время, когда отец Жоры столярничал у себя под навесом, мать, с ее характером, была захвачена Жорой у замочной скважины, и он вынужден был даже сказать ей, что он человек вполне самостоятельный и товарищи его взрослые люди: пусть она не удивляется, если все они завтра женятся.
Они вернулись как раз во-время: шрифт был разобран, и Володя уже набрал несколько строк в столбик. Жора мгновенно обмакнул кисть в «оригинальную смесь», а Володя пришлепнул листы и прокатал валиком. Печатный текст оказался в траурной рамке от металлических пластинок, которые Володя по неопытности недостаточно сточил у себя в механическом цехе. Кроме того, буквы оказались разного размера, но с этим уже приходилось мириться. Но самое важное было то, что они имели перёд собой настоящий печатный текст и все смогли прочесть то, что набрал Володя Осьмухин:
«Не уединяйся с Ваней не нервируй все равно мы знаем тайну твоего сердца Айяяй».
Володя пояснил, что он старался подбирать слова с буквой «й», и даже «Айяяй» набрал ради нее, потому что буквы «й» в их типографии оказалось больше всего, а знаки препинания он не набрал только потому, что забыл, что их нужно набирать, как буквы.
Олег весь так и загорелся.
— А вы знаете, что на Первомайке две девушки просят принять их в комсомол? — спросил он, глядя на всех большими посверкивающими глазами.
— У меня в пятерке тоже есть парень, который хочет вступить в комсомол, — сказал Жора. Этот парень был все тот же Радик Юркин, потому что пятерка Жоры Арутюнянца пока что состояла из одного Радика Юркина.
— Мы сможем в типографии Молодой гвардии печатать временные комсомольские билеты! — воскликнул Олег. — Ведь мы имеем право принимать в комсомол: наша организация утверждена официально!
Куда бы ни передвигалось, какое бы движение руками или ногами ни совершало длинное тело человека с узкой головой, в старомодном картузе, с глазами, как у питона, запрятанными среди многочисленных складок кожи, человек этот уже был мертв.
Месть шла за ним по пятам, днем и ночью, по дежурствам и облавам, она наблюдала за ним через окно, когда он рассматривал с женой вещи и тряпки, отобранные в семье у только что убитого человека; месть знала каждое его преступление и вела им счет. Месть преследовала его в образе почти мальчика, быстрого, как кошка, с глазами, которые видели даже во тьме, но если бы Фомин знал, как она беспощадна, эта месть с босыми ногами, он уже сейчас прекратил бы всякие движения, создающие видимость жизни.
Фомин был мертв потому, что во всех его деяниях и поступках им руководила теперь даже не жажда наживы и не чувство мести, а скрытое под маской чинности и благообразия чувство беспредметной и всеобъемлющей злобы — на свою жизнь, на всех людей, даже на немцев.
Эта злоба исподволь опустошала душу Фомина, но никогда она не была столь страшной и безнадежной, как теперь, потому что рухнула последняя, хотя и подлая, но все же духовная опора его существования. Как ни велики были преступления, какие он совершил, он надеялся на то, что придет к положению власти, когда все люди будут его бояться, а из боязни будут уважать его и преклоняться перед ним, и, окруженный уважением людей, как это бывало в старину в жизни богатых людей, он придет к пристанищу довольства и самостоятельности.
А оказалось, что он не только не обрел, но и не имел никакой надежды обрести признанную имущественную опору в жизни. Он крал вещи людей, которых арестовывал и убивал, и немцы, смотревшие на это сквозь пальцы, презирали его как наемного, зависимого, темного негодяя и вора. Он знал, что нужен немцам только до тех пор, пока он будет делать это для них, для утверждения их господства, а когда это господство будет утверждено и придет законный порядок — Ordnung, они прогонят или попросту уничтожат его.
Многие люди, правда, боялись его, но и эти люди и все другие презирали и сторонились его. А без утверждения себя в жизни, без уважения людей даже вещи и тряпки, которые доставались жене, не приносили ему никакого удовлетворения. Они жили с женой хуже зверей: звери же имеют свои радости от солнца и пищи и продолжают в жизни самих себя.
Кроме арестов и облав, в которых он участвовал, Игнат Фомин, как и все полицейские, нес караульную службу — дозорным по улицам или на посту при учреждениях.
В эту ночь он был дежурным при дирекционе, занимавшем помещение школы имени Горького в парке.
Ветер порывами шумел листвою и постанывал в тонких стволах деревьев и мел влажный лист по аллеям. Шел дождь — не дождь, какая-то мелкая морось, — небо нависло темное, мутное, и все-таки чудились за этой мутью не то месяц, не то звезды, купы деревьев проступали темными и тоже мутными пятнами, влажные края которых сливались с небом, точно растворялись в нем.
Кирпичное здание школы и высокое глухое деревянное здание летнего театра, как темные глыбы, громоздились друг против друга, через аллею.
Фомин в длинном, черном, застегнутом наглухо осеннем пальто с поднятым воротником ходил взад-вперед по аллее между зданиями, не углубляясь в парк, точно он был на цепи. Иногда он останавливался под деревянной аркой ворот, прислонившись к одному из столбов. Так он стоял и смотрел в темноту, вдоль по Садовой, где жили люди, когда рука, со страшной силой обнявшая его сзади под подбородок, сдавила ему горло — он не смог даже захрипеть — и согнула его назад через спину так, что в позвоночнике его что-то хрустнуло, и он упал на землю. В то же мгновение он почувствовал несколько пар рук на своем теле. Одна рука попрежнему держала его за горло, а другая железными тисками сдавила нос, и кто-то загнал кляп в судорожно раскрывшийся рот и туго захлестнул всю нижнюю часть лица чем-то вроде сурового полотенца.